Птица Сирин

рассказ из цикла "Прощай, трезвость!"
Московский профилакторий для нервных больных на Полянке. Январь 1924 года. При помощи комбинированных ванн и душей с лекарствами в угловой палате второго этажа поэт Сергей Есенин лечит нервную болезнь. 19 числа после утреннего обхода он впервые слышит голос.
— Глядел в бюллетень, Сережа?

Есенин оглянулся. Никому из окружающих — двух больных в палате — этот голос не принадлежал. Поэт подумал: почудилось, мало ли, надобно отдохнуть.

20 числа голос повторился:

— Глядел в бюллетень-то?
— Какой бюллетень? — Есенин обратился с вопросом более к самому себе, нежели в ответ.
— О здоровье, Сереженька.

Есенин было открыл рот для вопроса, но голос беззвучно отчеканил:

— Вож-дя.

Поэт был ошеломлен, и все же сознаваться, что слышит голос, он не стал. Друзья подумают: допился. Врачи загнобят лекарствами и процедурами. Айседора придушит заботою и пол-Москвы переполошит.

— Может, врачи чего не то дают? А может, замешано ОГПУ? — Есенин сердился, но тут же отмахивал дурные мысли, как назойливую мошкару. — Если сознаюсь, ведь хуже будет. — Вскоре Сергей не только привык к голосу, но и стал отвечать ему.

В больнице поэта часто навещали друзья и знакомые женщины.

Заходил Марцел Рабинович.

— Отчего не весел, Сережа? Ты это из-за суда? Из-за дела, что ли, нашего? О четырех, что ли, поэтах? Да не бери ты в голову. Скверно, но ничего. Главное, правы да живы.

Есенин, прежде лежавший покойно, сложив руки за головой, откинулся с кушетки и застучал каблуками по комнате.

— Это не жизнь, а сплошь унижение и травля. Лучше в остроге горбом застенок подпирать, чем так жить.
— Ты не расстраивайся. Сегодня они нас, а завтра, глядишь, и мы этих бесов одолеем. Лучше бросай свою больничку да пошли выпьем или у Глубоковского кокаина нюхнем. А, Серж?
— Не хочу. Хватит. Я сюда от тебя убежал и от водки, а ты мне снова пить. Погляди лучше, как тут. — Есенин окинул взором, словно царские владения, четырехместную палату с окнами во двор. — И светло, и тепло, и пригоже. Не зови никуда, не пойду.
— А может и прав ты, Сережа. Не дадут нам эти людоеды житья. Не сошли мы рожами за строителей большевизма. Ну, будь здоров!
— И ты не кашляй.
Объединённое государственное политическое управление при Совете Народных Комиссаров СССР
— А может и прав ты, Сережа. Не дадут нам эти людоеды житья. Не сошли мы рожами за строителей большевизма. Ну, будь здоров!
— И ты не кашляй.
Заходила милая Надя Вольпин.

— Знаешь, Галя твоя мне адрес не хотела давать.
— Как же ты нашла?
— Не поверишь.
— А ты расскажи. Складно расскажешь — так, может, и поверю.
— Во сне увидела. Вижу какую-то улицу, что ведет от Садового кольца к Москве-реке. Слышу сквозь сон, как ты говоришь: «Что ж ты, обещала, а не приходишь?» Горько так говоришь, с укоризною. Я и решила в тот же день у тебя быть. Прошла по Ордынке, по Малой Полянке, затем по Большой, спросила в аптеке где нервная больница, вот и нашла.
— Не верится, Надюша, а впрочем отчего ж.
— Знала, что ты не поверишь. Но ведь я не вру. Не могу я тебя обманывать.

Есенин встал у окна.

— Смотри, Дункан идет.
— Мне уйти, Сережа?.. Мне тебе надо сказать что-то.
— Потом скажешь. Заходи еще ко мне. Буду ждать.
— Хорошо, потом. — Надежда опустила глаза и сдержанно улыбнулась, проглотив до поры тайну. Она была от Есенина беременна.
Заходила Дункан.

— Была у твоей… как там ее?.. ах да, Афгусты.
— Что? И как она? — оживился Есенин.
— Я ей так и сказаль: мой муш увести хочешь? Ты ему не надо. Произвель впечатление и забыль.
— Дункан, да мы с тобой полгода в разрыве.
— Это все равно. Вся Европа знать: Есенин — мой муш. — Помолчала и добавила. — А она хорош, Сережа. Но не так красиф. Нос красиф, но у меня нос тоше красиф.

Медсестры и санитары часто просили Есенина почитать. Поэт охотно соглашался. Читал друзьям, работал понемногу и заглядывал в принесенные книги. Но больше грустил, вспоминая прожитое и мечтая о грядущем. Еще подолгу смотрел на заснеженный двор.
23 января попросил принести газет — хотел справиться, что пишут о здоровье вождя, но не дойдя до бюллетеня, узнал, что Ленин скончался.

— Как мы теперь без него?
— Ох, Сережа! — не нашел, что ответить, голос.
— Россия… советы… революция… всё! Ей-богу, с этим человеком мы что-то такое потеряли… Одним словом, опростоволосились. Хочу видеть гроб. Хочу все своими глазами видеть.
— Ой-ли, Сереженька? Не лучше ли остаться?
— Пойду. Не могу сидеть. Небось, в больничных окнах будущего не разглядишь.

У главврача отпрашиваться не стал. Утеплился, как мог, надел поистрепавшееся пальто и провалился в студеный январский вечер.

Тело Ленина доставил спецлокомотив У127.

— Не каждого из нас локомотивом к богу доставляют.
— Что ж ты все себе под нос бормочешь, Сережа?
— Ах, мысли путаются в голове. — и мысли его, действительно, путались, от лекарств и состояния здоровья.
— Ну будет, будет тебе.
— А ты кто такое есть? — решился спросить Есенин.
— Я-то, Сереженька?
— Ты, ты. К тебе обращаюсь. Не вижу тебя, а который день в голове слышу. И не пойму, то ли женщина ты, то ли мужчина. Ты что ж, белая горячка?
— Я — твоя Трезвость, Сережа. Ангел-хранитель твой.
— Ангел?.. Трезвость?.. А почему, ангел, не видно тебя?
— На то и ангел, что невидимо стою у тебя за левым плечом, да твоей светлой голове не даю угаснуть.
Иваново-Вознесенские рабочие подавлены смертью В.И. Ленина. В псковских церквях семьи красноармейцев служат молебны за упокой вождя и здравие рабочего класса.
— газета «Красная правда»
Лента похоронной процессии ползла от Павелецкого вокзала. Гроб окружили молодые чекисты и старые партийные соратники Ленина. Последние стояли, деловито заломив брови. Вощеные лбы выдавали беспокойство, потому как предстояла оживленная политическая возня.

От вокзала гроб доставили в Колонный зал Дома союзов, куда с городских окраин стягивался разношерстный люд.

Мужики перешептывались, выпуская клубы пара изо рта, бабенки то и дело всхлипывали, беспризорники потрошили карманы зевак, солдаты переминались с ноги на ногу, а чекисты скрипели кожаными мундирами. Мороз сковал сонную процессию, но толпа покорно ползла вперед.
Сергей заблаговременно получил пропуск в редакции «Правды».

В воздухе стоял запах снега, натаявшего с людских сапог. Очередь ко гробу медленно двигалась, и наконец, пришел Сергеев черед. Окруженный скорбящими, поэт долго смотрел на мертвое тело. Казалось, что на лице вождя проступили доселе невиданные азиатские черты. Глаза Ленина сомкнулись в лукавом прищуре, заострились и выплыли скулы, отчего всем известный филантроп и большевик стал похож на хитрого половца.

В зале отсутствовала атмосфера. Было тяжко и душно от толпы и ослепительного света электрических ламп, от горестных вздохов и суетливого шепота. Сергей всплакнул, и по проталинам его лица поплыли прозрачные восковые струйки слез.

— Нервишки. — сухо констатировал голос.
— Кончается эпоха. — выдохнул Есенин.
Наконец, кто-то догадался открыть окно в фойе. По залу поползла струйка морозного воздуха и внутрь впорхнула птичка. Она описала круг под потолком и, пролетев у Есенина над самой головой, взъерошила прическу и исчезла. Сережа искал ее, ощупывая взглядом мясистую лепнину, хрустальные этажи люстр, округлости колонн и убранство залы, но нигде не находил.

Он вертелся так, что чуть не опрокинул гроб. Наконец, его взгляд пристал к липучке красных женских губ. Незнакомка стояла поодаль, сложив руки за спиной, как бы выставляя на всеобщее обозрение богато драпированную грудь, упругий стан и гибкие плечи, укутанные в яркий, вытканный алыми бутонами платок. Ее волосы были аккуратно убраны по обе стороны лица и перевязаны тесьмой. Черноокая и чернобровая, незнакомка вонзила в Сергея коготки своих глаз и тут же отвернулась. Невзирая на повисшую в воздухе тяжесть горя, она приветливо улыбалась стоящим рядом и приоткрывала рот, как будто тихонечко что-то чирикала:
Дон мэйк ми сэд
Дон мэйк ми смайл
Самтаймз лав из нат инаф
Эндэроад гетс таф
Айдонноуай

— О-ох, Сережа! — голос ангела дрогнул и Сергей уловил на плече едва ощутимое давление.
— А ну мне еще! Пр-р-ровались к чер-р-ртям собачьим! — прошипел поэт.

Прекрасная незнакомка повернулась спиной и сделалась недоступной взору Есенина, а оттого еще более привлекательной. Она поплыла сквозь рябь толпы, огибая коричневые фигуры скорбящих. Сережа махнул ей навстречу. Он втыкался в плечи и затылки, без извинений уворачивался от недовольных, бьющих электричеством взглядов.

Голос незнакомки становился сильнее. В нем было что-то от шуршания чулок под юбками и сладострастного шепота на ушко, что-то щекотливо-сладкое, рождающее по телу мурашки, что-то от ласки родных и горячо любимых.

— Постойте! Милочка! Как вас?.. — едва успел он крикнуть вслед уходящей. — …зовут?

Минуя выход, незнакомка на полуслове прервала куплет и рассыпала на тротуар радостные искринки своей улыбки:

— Ирен.

Не медля ни секунды, она тут же отвернулась и, укутав носик в платок, посеменила сапожками вверх по обледенелой Большой Дмитровке.

— Ирочка!.. ласточка моя!.. постойте! — Есенин, позабыв застегнуться и кое-как навесив шарф, пустился за ней вприпрыжку, на ходу расточая комплименты. — У вас такой дивный, сладкий голос. — Но едва ступив на брусчатку, он поскользнулся и упал, протянув ноги.

— Серый! — ангел предложил ему свою бесплотную руку.
— Да пош-ш-шел ты! — прошипел поэт и отмахнулся так, что чуть не расшиб затылок. Словно перевернутый на крылышки жук, Есенин беспомощно барахтался в сугробе у дороги. Наконец, примирив ноги с тротуаром, он вновь пошел на голос.
Кип мэйкин ми лаф
Лэтс гоу гет хай
Вэ роуд из лонг
Уи кэрри он
Трайту хэвфан
Инвэминтайм

Исполненное чарами пение замерло у Кузнецкого моста. Не затихло совсем, а лишь остановилось на некоторое время, будто поджидало его. Сергей сорвался на бег, лишь бы поймать сладкоголосую девушку или хотя бы взглянуть на нее еще раз.

Казалось, она была той, кто ему теперь нужен; той, которая способна одним только своим присутствием устранить все трудности, сомнения и противоречия, которые, будто барахло в бабкином сундуке, скопились в его прошлом за последние годы.
Мотаясь по крутобоким дворам, Есенин выбился из сил. Его лихорадило. У него поднялась температура. Он приник лопатками к холодным стенам арки и с трудом унял в груди тяжкое дыхание. Ему до чертиков хотелось расслышать перешедший в шепот чудесный голос, но в глазах поплыли черные круги. Сергей запустил лицо в снежную скирду, чтобы унять жар и стук в висках, и не заметил, как неведомая сила обняла его за грудь, пронзив ребра острыми когтями, и приподняла над землей.

Двор-колодец закружился вокруг себя и Сережина голова тоже пошла кругом. Голос милой Ирен прекратился, но ее личико вдруг замелькало то тут, то там где-то над его головой. Мысли Есенина плелись кружевами, путались и мешали понять, что за вихрь несет его прямиком в студеную январскую ночь.
Мысли Есенина плелись кружевами, путались и мешали понять, что за вихрь несет его прямиком в студеную январскую ночь.
— Э-эх, Сережа! — вымолвил изнутри голос ангела и пропал.

Есенин воспарил над Москвой, над плюющимися дымом трубами фабрик, над сонными шкурами домов и электрическими жилами улиц. Только сейчас он стал различать в гуталиновом небе мазки размашистых крыльев, что хлопали и несли его вперед, как полные ветра паруса.

Крылья принадлежали птице с девичьей головой, стройным станом и длинным пестрым хвостом, усеянным блестящими чешуйками перьев. Сергей узнал в ней Ирен. Чернила ее волос расплескались по ветру и растворились в ночи. Ирен несла Сережу то ли как суженного, то ли как добычу в своих сильных и нежных лапах, когтями обнимавших его широкую рязанскую грудь.
— Птица Сирин, ты ли? — с запоздалым пониманием выдохнул Есенин.
— Поздно, Сережа. Поздно. — деловито чирикнула дева-птица.

Вот уже Москва превратилась в светящийся трафарет, усеянный капиллярами дорог, потом и вовсе скрылась из виду, предоставив взгляду поэта ничего не обещавший черный квадрат полей. Вымотанный и разбитый, Есенин доверил себя судьбе и отдался беспамятству сна.
Ему снилась черная каменная кожа гор, одетая в изумрудные мундиры лесов. Снились вершины, украшенные снежными буденовками. По горным склонам пенились, бурлили и стекали вниз, точно из чаш, полных браги, сизые туманы.

— Величаво и эпично! — думал Есенин сквозь сон. — Будто земля и небо ведут извечную половую битву, а горные пики срывают с неба пушистые лифчики облаков. — Сергей хотел записать изящную мысль в тетрадь, как делал обычно, составляя черновики к стихам, но рука не поддалась. Возникла резкая боль в запястьях.

— Неужто от веревок? Видать, связали санитары. — подумал поэт, сквозь сон пытаясь нащупать больничную постель и железные прутья, но ладони не находили ничего кроме холодных скал. Нимало не удивясь, Сергей продолжил рассматривать склоны, но чем дольше смотрел, тем больше осознавал, что не спит, а действительно, находится посреди величественной и туманной горной идиллии. Однако руки и ноги его скованы цепями, а цепи крепко-накрепко прибиты к скалам.

— Неужто не сон? — оторопел Есенин, чувствуя, как ветер сухим языком лижет его беззащитную наготу. Горный день шел мирно и неторопливо, но погода была переменчивой, и Сергей страдал то от сухого, жалящего кожу солнца, то от колючего ледяного воздуха.

— Неужто мной овладела белая горячка? Трезвость, что со мной? Хоть ты ответить!
— Неужто мной овладела белая горячка?
Трезвость, что со мной? Хоть ты ответь!
Трезвость молчала. Каким-то особым образом Есенин чувствовал, что ангела с ним больше нет.

На горизонте появилась черная точка. Через минуту она превратилась в галочку, плывущую по бело-голубому тетрадному листу неба, через две — в очертания птицы, что рассеивала крыльями облака.

— Птица Сирин, ты ли? — с запоздалой надеждой простонал Есенин.
Еще через минуту к склону подлетел гигантский двухголовый орел. Он накрыл Есенина тенью своих крыльев. В одной лапе орла болтался изможденный окровавленный кролик, в другой — лезвие молнии; на обе головы были вознесены короны. Он не торопясь сложил атрибуты власти на крохотный выступ скалы и со снисхождением и скукой взглянул на свою жертву.

Сергею показалось, что орел тягостно вздохнул, после чего издал хищный крик и его глаза заполыхали, словно огненная купель или пионерский костер. Есенину стало дурно и нестерпимо захотелось проснуться, но проснуться он не мог, потому что не спал. Осознавая это, он с каждой секундой все более приходил в ужас.

Орел погрузил свой клюв — кипящее жерло преисподней — в его туловище. Он не церемонился, но и не спешил, чинно, степенно выклевывая треугольные дольки печени и причиняя поэту невыразимые страдания.

Когда орел закончил, Сережа беспомощно уронил голову на грудь и больше не приходил в сознание. Орел улетел, но на следующий день вернулся снова. И на следующий, и после него.

Он прилетал ежедневно без перерывов на праздники и выходные, в одно и то же время. И так тридцать лет.
Орел летел ни весел ни угрюм. Работка у него была не сахар. Полет над мрачноватым Черным морем утомлял; ветра, особенно ретивые в это время года, отнимали силы.

Он был недоволен новеньким.

Смена жертвы обычно доставляла ему радость, потому как за годы ежедневных пыток человеческие печени жутко приедались. Но этот был слишком крикливым и беспокойным, а главное, его печень была чересчур горька, а сам он, вероятно, чересчур живуч.

Совсем недавно орел разделался с одним русским, промотавшимся дворянином. Пришлось каждый день выслушивать его исповеди и проклятия. Вдобавок к тому, дворянин оказался удивительно, невпопад жизнеспособен.

— Я угрохал на него лет двадцать, не меньше. — прикинул он, подлетая к гнезду.
— Что у нас сегодня на ужин, дорогой? — спросила орлица.
— Давно пора бросать эту работу. — подумал орел и гаркнул. — Общипанный кусок цирроза, замаскированный под человеческую печенку. Как ты любишь, милая.
— Хм. Надеюсь, не американец и не финн. Одни едят всякую дрянь, а другие, говорят, те еще пьяницы.
— Хуже, милая. Он вроде русский.
— Хм. Надеюсь, он не был дворянином, как тот, прошлый?
— Хуже, милая. Он вроде поэт.
— О, боги милостивые, пупсик. Да когда же все это закончится? Кажется, у тебя уже был пьяница-поэт, и тогда я чуть не ушла от тебя, помнишь?
— Милая, ты же знаешь, за меня недавно замолвили словечко громовержцу. Говорят, он обещал меня повысить.
— Опять ты завел эту песенку. Да то было десять лет назад!
— Милая, пожалуйста, прекрати. У меня болят головы.
— Почему тебе не поручат человеческие сердца, задницы или икры?
— Клюй, что дают, мать твою!
— Ну не сердись, пупсик. Иди ко мне, я почищу твои перышки.
Сирин — в мифологии древнеславянских народов волшебная птица в облике женщины. Голос Сирина прекрасен, но кто услышит его — забудет обо всем на свете. В отличие от птицы Гамаюн, является темным воплощением бога Велеса. Беспрепятственно перемещается между мирами: Правью, Явью и Навью, — унося с собой человеческие души.
Иллюстрации созданы на основе работ Ивана Билибина и неизвестных авторов XVI-XVIII веков.
Песня. В тексте использованы слова из песни Ланы Дель Рей "Born To Die".
Другие рассказы
ДОБАВЛЯЙТЕСЬ
Made on
Tilda